Однако. Как все запутанно.
– И часто здесь убивают римлян?
Он пожимает плечами.
– Иногда случается.
– Но за что?
– Мы не даем им убивать друг друга.
Я поднимаю брови.
– Всего лишь?
– А вы знаете лучшую причину для ненависти?
Я впечатлен. Действительно.
Быстро темнеет. Огромная грозовая туча ползет сюда – дальше, над лесом, уже глубокая чернота, провал в бесконечность.
Времени мало. Теперь мы скачем во весь опор. Рабы жалобно стонут. Тит Волтумий не очень хорошо держится в седле, он «мул», пехотинец, но центурион не жалуется – хотя его и болтает на пегой лошади, как мешок с овсом… Он мучительно пытается удержаться в седле.
Дорога, вымощенная камнем. Подковы лошадей звонко стучат по булыжнику.
Издалека до нас доносятся глухие раскаты грома. Сюда идет гроза. Поднимается ветер, перекатывает по вершинам деревьев штормовые медленные волны. По вересковым пустошам с обеих сторон от дороги словно катается невидимый великан. Становится свежо… Я сжимаю пятками бока лошади. Настолько свежо, что мне приходится пригнуться, чтобы не сдуло. Ветер дергает меня за волосы, лепит одежду к телу.
Справа кресты, слева кресты. Мы их уже много проехали.
Глубокая синева вокруг окутывает лес, заросли вереска, квакающие болота.
Топот копыт.
– Здесь, – говорит Тит Волтумий. У него воспаленные от усталости глаза. Голос мучительно спокойный – и оттого кажущийся еще более измученным.
Я резко осаживаю коня – слишком резко. Проклятье! Тот взбрыкивает и чуть не выбрасывает меня из седла.
Но прежде чем он толком успевает остановиться, я уже оказываюсь на земле. Оглядываюсь. Здесь? Я поднимаю взгляд, вижу чьи-то изуродованные лодыжки. Мухи вьются вокруг них. Почерневшая шляпка железного гвоздя…
Выше голову!
Острые колени. На бедре засохшая черная кровь. В этом распятом подобии человека трудно узнать того гордого резкого варвара, что требовал божьего суда… Требовал еще совсем недавно… Теперь это тень прежнего человека – хотя прошло совсем немного времени. Ребра едва не прорывают кожу. Мне кажется, что я вижу…
Прорывают. Смешно. Проклятье! Мы опоздали. Опоздали! Я спрыгиваю с коня. Проклятье! Прокля…
– Быстрее! – кричу я рабам. – Снимайте его! Что встали, придурки?! Ну!
– Легат, – говорит Тит негромко. Он смотрит на меня сверху вниз, сидя в седле неровно и неловко. Вообще удивительно, что он не выпал из него по пути.
– Что – легат?! – Я поворачиваюсь к рабам. – Я жду. Снимайте его, чего ждете?
– Легат!
В голосе центуриона затихают раскаты далекого грома. Он смотрит на меня спокойно и просто.
– Он мертв.
Помню, когда Квинта в детстве ударило качелями, он – мокрый от слез обиды и ярости – стоял и пинал деревянный столб. Долго пинал.
Я подхожу к столбу и пинаю его ногой. Потом еще. Боль пронзает лодыжку, но я не останавливаюсь. Н-на! Н-на! Н-на!
Когда боль в ноге становится невыносимой, я поворачиваюсь и, хромая, иду обратно к лошади. Глаза от усталости провалились. Лицо напоминает восковую маску, рассохшуюся от старости и осыпающуюся…
Лошадь от меня шарахается. Смотрит испуганно, раздувает ноздри. Я протягиваю руку, лошадь отступает.
– Ну и пошла ты тогда, – говорю я. Оглядываюсь. Крест с германцем чернеет на фоне фиолетовой вересковой пустоши и недалекого леса. Он последний в ряду крестов, тянущихся от Ализона. Так. Прошел всего день с момента казни. Германец не мог так быстро умереть, на кресте мучаются долго…
Может, он еще жив? Просто кажется мертвым? Такое бывает. В Африке я видел фокусника, которого связывали, укладывали в ящик и закапывали в землю. А потом через три дня откапывали – а он живой!
Я сам не знаю, почему пытаюсь ухватиться за такие глупости. Ду ис двала. Ты дурак.
Я поворачиваюсь к рабам. Центурион смотрит на меня сверху.
– Хорошо, – говорю я. – Слезайте и снимите его с креста.
Рабы молча переглядываются, но с места не двигаются. Почему-то косятся на центуриона.
– Снимите его, – приказываю я. – Ну же!
– Выполняйте, – говорит Тит, словно моего приказа им недостаточно. Рабы вдруг начинают шевелиться.
Старший центурион усилием воли приподнимает себя над седлом и перекидывает ногу. Неловко спрыгивает на землю, охает, со стоном приседает. Начинает растирать бедра. Несладко ему сегодня пришлось.
Рабы вынимают из мешков, притороченных к седлам, привезенные инструменты. Складывают на землю. Потом опять смотрят на центуриона. С надеждой. Мол, центурион здесь самый нормальный. Он сейчас образумит хозяина, и делать ничего не придется.
– Снимайте, – говорит центурион. – Это приказ легата.
Раб перебрасывает веревку через перекладину креста, упирается ногами. На ней завязаны узлы. Другой начинает взбираться вверх, зажав в зубах нож…
Режет веревки, привязывающие руки германца. Потом нужно что-то сделать с гвоздями. В общем, работы много. Помогаем даже мы с центурионом, иначе бы рабы возились до завтра.
Снять человека с креста сложнее, чем его туда прибить.
Наконец германца удается уложить на землю. Ветер дует все сильнее, рывками. По вересковой пустоши гуляют темно-синие волны. Усиливающийся, пульсирующий шелест листьев напоминает биение сердца. Деревья качаются. В стороне севера, за лесом, там, где река Визургий и лагеря легионов, скапливается глубокая черная темень. Бездна. Словно небо куда-то проваливается.
Напряжение в воздухе такое, что он вот-вот лопнет.
Я наклоняюсь к германцу.
– Легат! – говорит центурион.
– Вижу, Тит.
В боку германца, слева, под ребрами, небольшая колотая рана. Бок залит черной засохшей кровью. Вот и ответ, Гай. Что, легат, допрыгался? Кто-то не стал надеяться на римское правосудие и медленную смерть. А решил ускорить дело. Но кто?!